ЕВРЕИ СРЕДИ КАЗАКОВ Моисей Гутман Это было в самом начале семидесятых годов ХIХ века. Небольшая казачья станица на крутом берегу Дона. Население – пять-шесть тысяч казаков, но есть гимназия и духовное училище. До ближайшей железной дороги около ста верст; многие жители вообще не имеют о ней представления. Телеграфа тоже нет в помине. Мы, мальчики, бегали в степь верст за пять, где проходила телеграфная линия, чтобы прислонить ухо к столбу и послушать, как гудит «телеграмма». Эти столбы с белыми чашечками и проволокой внушали нам благоговейное почтение, а гудение казалось таинственным и страшным. Еврейский мальчик с крестьянскими девочками. Начало ХХ века. Обстановка в станице патриархальная. Наш сосед, старый казачий полковник, утром ездит верхом на бочке к Дону. Он водовозничает: привозит нам воду – пятиалтынный за бочку, привозит и другим, у кого нет лошадей. Прочие полковники или есаулы, хоть и побогаче, ничем в повседневной жизни от рядовых казаков не отличаются: только на майских учениях можно заметить, что это – военное «начальство». Десяток учителей, два доктора – вся интеллигенция. Пара мануфактурных магазинов и несколько бакалейных лавок – весь базар. Квартиры не запираются ни днем, ни ночью: о кражах даже не слыхивали. Станичники друг друга знают наперечет – воровать некому... Вот в этом-то богоспасаемом уголке очутились два еврея из далекой Витебской губернии. Оба ремесленники: один – шапочник, другой – портной. Очутились, разумеется, случайно. Шапочник сбежал от воинской повинности, скитался по Волге, познакомился в Царицыне с каким-то казаком, тот и уговорил его поехать в станицу: у них, дескать, некому шапки шить. А через пару месяцев шапочник выписал из местечка под Витебском своего приятеля, портного, и станица обзавелась двумя мастерскими. Только через год решились приезжие вызвать к себе жен с детьми. Улица в донской станице. Конец ХIХ века. Для большинства казаков, а для казачек в особенности, евреи явились форменной диковинкой. По наружному виду они нисколько не отличались от «кацапов» – так казаки величали русских; портной же лицом и говором был типичный москвич. Бывший кантонист, проведший все детство в московской мастерской, куда был отдан на выучку, он давно забыл родную речь. Только перед женитьбой научился кое-как читать молитвы и с трудом объяснялся по-еврейски. Его чистый русский язык и московское произношение вызывали постоянное изумление казаков. – Ишь ты! Жид, а как здорово по-нашему знает. К нему и относились более благосклонно, чем к шапочнику, говорившему с сильным акцентом. – А ну, скажи что-нибудь по-вашему, по- жидовскому! – приставал казак-заказчик к кантонисту, добродушно хлопая его по плечу. Тот на идише скороговоркой желал казаку, чтоб злой дух вселился в его отца, в дедушку, в прадедушку, бабушку и прабабушку. Этот текст он выучил навеки. Казак в восторге заливался хохотом, и оба расставались довольные друг другом. В общем, отношение казаков к «нашим жидам», как они называли ремесленников, было благодушное – как к забавному курьезу, доставшемуся в обладание. Вскоре на почве выпивки возникло даже приятельство: оба еврея были не дураки заложить за воротник, а шапочник впоследствии стал просто горьким пьяницей. Большая, надо заметить, редкость среди его соплеменников. Недостатка в клиентах не было: евреи оказались превосходными мастерами своего дела, особенно портной, освоивший профессию в первоклассной московской мастерской. Вскоре учителя и судейские чиновники завалили его заказами. При тогдашней анекдотической дешевизне (2 копейки за фунт мяса) расходы были ничтожные, и евреи процветали. Женщина, зажигающая субботние свечи. Начало ХХ века. Приехали семьи. Это внесло в ситуацию важные изменения. Во-первых, сильно поостыл интерес к «курьезу», новизна исчезла, и в станице обитали уже не два случайно забредших ремесленника, которые сегодня здесь, а завтра, может, снова в свой Витебск отъедут. Теперь рядом жили две еврейские семьи, кусочек еврейского мира, чуждого, непонятного, а потому бессознательно враждебного. То были уже не «наши жиды», а просто жиды. И больше всего упор на это делали не обыкновенные казаки, а «интеллигенция», главным образом, судейские, чиновники. Начались разговоры о том, что, мол, «они» расплодятся, выпишут родственников, знакомых, что не мешало бы выселить их, пока не поздно. До враждебных действий, однако, поначалу еще не доходило. Не то лень было поднимать историю, не то станичный атаман был против. Вернее – и то, и другое. Атаману и большинству станичников два хороших ремесленника не мешали, а до центральной власти в Новочеркасск в неделю не доедешь. Но напряжение в атмосфере все же чувствовалось. Другое дело – бабы. Те сразу невзлюбили двух евреек в париках (парик, между прочим, мать моя перестала носить только лет через пятнадцать, когда отец в припадке ярости бросил его в печку). Обе женщины привезли с собой из глухого местечка Витебской губернии весь свой специфический быт – с перинами, кошерной посудой, подсвечниками и ломаным русско- польским языком. Начались недоразумения, нелепые стычки на базаре по всякому пустяковому поводу, и моя мать, особенно чувствительная к оскорблениям, не раз возвращалась с базара в слезах. Озорные девки дергали ее сзади за пеструю турецкую шаль, в которой она ходила, или как бы нечаянно опрокидывали корзину с провизией, и она должна была под хохот толпы ползать по земле и собирать рассыпавшийся картофель. Протесты на плохом русском языке, да еще с «забавным» акцентом вызывали только смех, и бедные женщины предпочитали отмалчиваться. По пятницам, под вечер, когда мать зажигала субботние свечи в старинных медных подсвечниках, переходивших, кажется, из поколения в поколение, под окнами собиралась толпа баб, девок и парней, чтобы посмотреть, «как жидовка молится». Некоторые, понахальнее, даже дверь открывали и стояли, разинув рот, у порога. Если отец был дома, он выгонял наглецов, но мать не говорила им ни слова. Почти до последних дней жизни она смертельно боялась русских и кротко уговаривала нас: – Лучше не связывайтесь с ними! Потом начались явно враждебные действия: участие в них принимали главным образом подростки. Однажды утром, проснувшись, мы увидели перед своим домом гогочущую толпу. Оказывается, ночью озорники вымазали наши ворота дегтем, что считалось величайшим позором. К вечеру, когда семья собралась к ужину, раздался звон разбитых стекол, и в комнату влетело несколько камней, страшно перепугав ребятишек. С тех пор стали тщательно закрывать окна ставнями, иначе в дом неизменно попадали камни или бутылки... Мужчины – те не страдали от этих проявлений вспыхнувшей злобы. С казаками, за редкими исключениями, они продолжали ладить. В приятельских отношениях оба находились даже с протоиереем, добродушнейшим пьяницей, который частенько захаживал то к одному, то к другому. Выпивал, я помню, с моим отцом, закусывал фаршированной рыбой, приводившей его в восторг, и неизменно уговаривал отца креститься. – Ну зачем тебе твоя жидовская вера? Ты ведь совсем как русский. И лицом на жида не похож. У отца было оправдание. – Жена не хочет, – отвечал он, посмеиваясь. На том и кончалось дело. Сами казаки не одобряли войны, объявленной женщинами и подростками. – Дуры бабы! – говорили они отцу, когда он жаловался, что его семье проходу нет. Но мер никаких не принимали. А двум бедным еврейским женщинам, попавшим волею судеб в дикую казачью станицу, приходилось не сладко. Жили они раньше по соседству и с детства стали закадычными подругами. А теперь по вечерам опасно было побежать к соседке, чтобы отвести душу или посоветоваться по хозяйству: неровен час – в темноте камнем голову проломят... Станица на Дону. Конец ХIХ века. Но однажды вечером пьяный мастеровой все-таки раскроил моей матери голову медной кружкой. Просто вошел в комнату, схватил с умывальника кружку и ударил по голове. И ушел как не в чем ни бывало. В комнате в тот момент находились и другие мастеровые, работавшие у отца. И никто даже пальцем не пошевелил, чтобы задержать бандита. Были и худшие огорчения у обеих ортодоксальных евреек. Мужья окончательно отвыкли среди казаков от религиозных обрядов, а у моего отца- кантониста и раньше-то на сей счет особого рвения не замечалось. Оба они спокойно ели трефное, не брезгуя даже свининой и колбасой. Но женщины не отступили бы от кошера даже под страхом смертной казни. Пришлось отказаться от мяса, потому что на расстоянии нескольких сотен верст не было шойхета. Иногда шапочнику или портному доводилось ездить по делам в Царицын, тогда они брали у шойхета кошерную птицу – кур, уток, гусей. Но такое случалось пару раз в год. Питались главным образом рыбой и овощами. К Пасхе из Царицына привозились вино («пейсаховка», то есть картофельный спирт), маца и все остальное. Тем же способом доставлялась необходимая снедь и к осенним праздникам, а во дворе из камыша строилась чудесная «сукко», в которой мы, дети, очень любили играть. На Пурим обе семьи добросовестно посылали друг другу «шлахмонес». Но дело ведь не в одних праздниках, которые все же кое-как справлялись без особых нарушений. Не говоря уже об отсутствии синагоги, в которую так тянуло, особенно на Рош а-Шона и на Йом Кипур, – болезненно чувствовалось отсутствие миквы. И вот обе женщины заменили микву Доном: пока не появлялись прибрежные льдины, они отправлялись на реку совершать омовение. В результате одна из них, попав в глубокое место, начала тонуть, а другая, тоже не умевшая плавать, бросилась спасать подругу. Вытащили обеих случайно проходившие казаки уже полумертвыми; их долго потом откачивали.
|